|
- Вот что она, между прочим, сказала: чтоб я непременно успокоил твою совесть насчет побега. Если и не выздоровеет к тому времени Иван, то она сама возьмется за это. - Ты уж об этом мне говорил, - раздумчиво заметил Митя. - А ты уже Груше пересказал, - заметил Алеша. - Да, - сознался Митя. - Она сегодня утром не придет, - робко посмотрел он на брата. - Она придет только вечером. Как только я ей вчера сказал, что Катя орудует, смолчала; а губы скривились. Прошептала только: "пусть ее!" Поняла, что важное. Я не посмел пытать дальше. Понимает ведь уж кажется теперь, что та любит не меня, а Ивана? - Так ли? - вырвалось у Алеши. - Пожалуй и не так. Только она утром теперь не придет, - поспешил еще раз обозначить Митя, - я ей одно поручение дал... Слушай, брат Иван всех превзойдет. Ему жить, а не нам. Он выздоровеет. - Представь себе, Катя хоть и трепещет за него, но почти не сомневается, что он выздоровеет, - сказал Алеша. - Значит убеждена, что он умрет. Это она от страху уверена, что выздоровеет. - Брат сложения сильного. И я тоже очень надеюсь, что он выздоровеет, - тревожно заметил Алеша. - Да, он выздоровеет. Но та уверена, что он умрет. Много у ней горя... Наступило молчание. Митю мучило что-то очень важное. - Алеша, я Грушу люблю ужасно, - дрожащим, полным слез голосом вдруг проговорил он. - Ее к тебе туда не пустят, - тотчас подхватил Алеша. - И вот что еще хотел тебе сказать, - продолжал каким-то зазвеневшим вдруг голосом Митя, - если бить станут дорогой, аль там, то я не дамся, я убью, и меня расстреляют. И это двадцать ведь лет! Здесь уж ты начинают говорить. Сторожа мне ты говорят. Я лежал и сегодня всю ночь судил себя: не готов! Не в силах принять! Хотел "гимн" запеть, а сторожевского тыканья не могу осилить! За Грушу бы всё перенес, всё... кроме впрочем побой... Но ее туда не пустят. Алеша тихо улыбнулся. - Слушай, брат, раз на всегда, - сказал он, - вот тебе мои мысли на этот счет. И ведь ты знаешь, что я не солгу тебе. Слушай же: ты не готов и не для тебя такой крест. Мало того: и не нужен тебе, не готовому, такой великомученический крест. Если бы ты убил отца, я бы сожалел, что ты отвергаешь свой крест. Но ты невинен и такого креста слишком для тебя много. Ты хотел мукой возродить в себе другого человека; по-моему помни только всегда, во всю жизнь и куда бы ты ни убежал, об этом другом человеке - и вот с тебя и довольно. То, что ты не принял большой крестной муки, послужит только к тому, что ты ощутишь в себе еще больший долг и этим беспрерывным ощущением впредь, во всю жизнь, поможешь своему возрождению может быть более, чем еслиб пошел туда. Потому что там ты не перенесешь и возропщешь и может быть впрямь, наконец, скажешь: "Я сквитался". Адвокат в этом случае правду сказал. Не всем бремена тяжкие, для иных они невозможны... Вот мои мысли, если они так тебе нужны. Если бы за побег твой остались в ответе другие: офицеры, солдаты, то я бы тебе "не позволил" бежать, - улыбнулся Алеша. - Но говорят и уверяют (сам этот этапный Ивану говорил), что большого взыску, при умении, может и не быть и что отделаться можно пустяками. Конечно подкупать нечестно даже и в этаком случае, но тут уже я судить ни за что не возьмусь, потому собственно, что если бы мне, например, Иван и Катя поручили в этом деле для тебя орудовать, то я, знаю это, пошел бы и подкупил; это я должен тебе всю правду сказать. А потому я тебе не судья в том, как ты сам поступишь. Но знай, что и тебя не осужу никогда. Да и странно как бы мог я быть в этом деле твоим судьей? Ну, теперь я, кажется, всё рассмотрел. - Но зато я себя осужу! - воскликнул Митя. - Я убегу, это и без тебя решено было: Митька Карамазов разве может не убежать? Но зато себя осужу и там буду замаливать грех во веки! Ведь этак иезуиты говорят, этак? Вот как мы теперь с тобой, а? - Этак, - тихо улыбнулся Алеша. - Люблю я тебя за то, что ты всегда всю цельную правду скажешь и ничего не утаишь! - радостно смеясь, воскликнул Митя: - Значит я Алешку моего иезуитом поймал! Расцеловать тебя всего надо за это, вот чту! Ну, слушай же теперь и остальное, разверну тебе и остальную половину души моей. Вот что я выдумал и решил: Если я и убегу, даже с деньгами и паспортом и даже в Америку, то меня еще ободряет та мысль, что не на радость убегу, не на счастье, а воистину на другую каторгу не хуже может быть этой! Не хуже, Алексей, воистину говорю, что не хуже! Я эту Америку, чорт ее дери, уже теперь ненавижу. Пусть Груша будет со мной, но посмотри на нее: ну американка ль она? Она русская, вся до косточки русская, она по матери родной земле затоскует, и я буду видеть каждый час, что это она для меня тоскует, для меня такой крест взяла, а чем она виновата? А я-то разве вынесу тамошних смердов, хоть они может быть все до одного лучше меня? Ненавижу я эту Америку уж теперь! И хоть будь они там все до единого машинисты необъятные какие, али чту - чорт с ними, не мои они люди, не моей души! Россию люблю, Алексей, русского бога люблю, хоть я сам и подлец! Да я там издохну! - воскликнул он, вдруг засверкав глазами. Голос его задрожал от слез. - Ну так вот как я решил, Алексей, слушай! - начал он опять, подавив волнение, - с Грушей туда приедем - и там тотчас пахать, работать, с дикими медведями, в уединении, где-нибудь подальше. Ведь и там же найдется какое-нибудь место подальше! Там, говорят, есть еще краснокожие, где-то там у них на краю горизонта, ну так вот в тот край, к последним Могиканам. Ну и тотчас за грамматику, я и Груша. Работа и грамматика, и так чтобы года три. В эти три года аглицкому языку научимся как самые что ни на есть англичане. И только что выучимся - конец Америке! Бежим сюда, в Россию, американскими гражданами. Не беспокойся, сюда в городишко не явимся. Спрячемся куда-нибудь подальше, на север, али на юг. Я к тому времени изменюсь, она тоже, там, в Америке, мне доктор какую-нибудь бородавку подделает, не даром же они механики. А нет, так я себе один глаз проколю, бороду отпущу в аршин, седую (по России-то поседею) - авось не узнают. А узнают, пусть ссылают, всё равно, Значит не судьба! Здесь тоже будем где-нибудь в глуши землю пахать, а я всю жизнь американца из себя представлять буду. Зато помрем на родной земле. Вот мой план, и сие непреложно. Одобряешь? - Одобряю, - сказал Алеша, не желая ему противоречить. Митя на минуту смолк и вдруг проговорил: - А как они в суде-то подвели? Ведь как подвели! - Если б и не подвели, всё равно тебя б осудили, - проговорил вздохнув Алеша. - Да, надоел здешней публике! Бог с ними, а тяжело! - со страданием простонал Митя. Опять на минуту смолкли. - Алеша, зарежь меня сейчас! - воскликнул он вдруг: - придет она сейчас или нет, говори! Что сказала? Как сказала? - Сказала, что придет, но не знаю сегодня ли. Трудно ведь ей! - робко посмотрел на брата Алеша. - Ну еще бы же нет, еще бы не трудно! Алеша, я на этом с ума сойду. Груша на меня всё смотрит. Понимает. Боже, господи, смири меня: чего требую? Катю требую! Смыслю ли, чего требую? Безудерж Карамазовский, нечестивый! Нет, к страданию я не способен! Подлец и всё сказано! - Вот она! - воскликнул Алеша. В этот миг на пороге вдруг появилась Катя. На мгновение она приостановилась, каким-то потерянным взглядом озирая Митю. Тот стремительно вскочил на ноги, лицо его выразило испуг, он побледнел, но тотчас же робкая, просящая улыбка замелькала на его губах, и он вдруг, неудержимо, протянул к Кате обе руки. Завидев это, та стремительно к нему бросилась. Она схватила его за руки и почти силой усадила на постель, сама села подле, и, всё не выпуская рук его, крепко, судорожно сжимала их. Несколько раз оба порывались что-то сказать, но останавливались и опять молча, пристально, как бы приковавшись, со странною улыбкой смотрели друг на друга. Так прошло минуты две. - Простила иль нет? - пролепетал наконец Митя, и в тот же миг, повернувшись к Алеше, с искаженным от радости лицом, прокричал ему: - Слышишь, чту спрашиваю, слышишь! - За то и любила тебя, что ты сердцем великодушен! - вырвалось вдруг у Кати. - Да и не надо тебе мое прощение, а мне твое; всё равно, простишь аль нет, на всю жизнь в моей душе язвой останешься, а я в твоей - так и надо... - она остановилась перевести дух.
|